А. А. Расторгуев

У физиков свои сказки

Вместе с физиками в литературу пришли абстрактные герои.

Ожили и заговорили человеческими голосами материальная точка, математический маятник, невесомые нити.

Они пришли из густо математизированных областей науки и вели себя на литературных страницах так же, как и на страницах научных журналов.

Демон Максвелла

Re минор

Из жизни RAL126

Вторжение

Этот нелинейный мир

У физиков свои сказки

Левша в XX веке

Вторая встреча

Душечка

Реставраторы парадигм

Скромное обаяние электростатики

Дирак и море

Демон Максвелла

Я застал его за нарушением второго начала термодинамики. Он сидел в сосуде и, манипулируя шторкой, пропускал горячие молекулы в одну сторону, а холодные — в другую. "Где-то я его уже видел, — подумал я. — А! Демон Максвелла!"

— Я собирательный образ, — возразил демон.

— Все равно, — сказал я. — Вылезай.

Он вылез, но продолжал ворчать. В этом отношении он был неисчерпаем, как электрон.

Я открыл дверь и хотел пропустить его вперед, но демон неожиданно заупрямился.

— Материя первична, — тонко, почти прозрачно намекнул он.

Я открыл дверь и оказался на улице, а демон, не отягощенный материей, взмыл вверх.

— Эй! — крикнул я, задирая голову. — Где ты? Опять нарушаешь?

И тут он "подрулил" ко мне откуда-то сбоку.

— Лихо! — искренне восхитился я.

— Не без турбулентности, — скромно подтвердил он.

— А куда ты меня ведешь? — через некоторое время поинтересовался демон.

— А в отделение, — сказал я и взял под козырек. — Молекулярной физики. Будешь студентам опыты показывать.

— Может, лучше в зоопарк или в цирк, а? — жалобно попросил он.

Я остановился в раздумьи.

— Сомневаешься? — сочувственно спросил демон. — Разлагай в ряд!

— Ладно, — согласился я. — Отпускаю. Иди. Только больше не нарушай!

— В пределах флуктуации! — засиял от удовольствия демон.

Я еще долго смотрел ему вслед, пока он окончательно не затерялся в броуновском движении.


Re минор

Решили, как всегда, собраться у С со шляпкой. Быстренько разложили матрицу. В с тильдой взял шпур.

— Как будем: по строкам или по столбцам?

— По столбцам, по столбцам! — загудели все разом.

Разложили по компонентам. В базисе сразу стало уютно и весело. Запели аксиому о параллельных.

— А Эрмиту оставили? — вспомнил вдруг кто-то.

— Это невещественно, — возразил В и попытался взять несобственный интеграл А, за что получил шпуром по голове. В голове у В поплыла группа пространственных вращений.

— Ребята, не надо, — попытался урезонить хозяин базиса, но, видя, что ничего не получается, позвонил на коммутатор. Там обещали линейную комбинацию хорошеньких векторов. Их билинейные формы привели всех в восторг. И так как матрица была уже плохо обусловлена, а детерминант близок к нулю, каждый выбрал по собственному вектору, и остаток вечера провели в поисках собственных значений.


Из жизни RAL126

Все вдруг пришло в движение. Щелк, щелк.

— Ой, жмуть! Ой, жмуть нашего брата! — закричали файлы, гонимые на новое место процедурой уплотнения.

RAL126 оставался спокоен. Он знал, что перед ним свободных блоков нет и, что бы ни случилось, он останется на месте. Уплотнение, удаление, пересылка — на все воля Системы!

Между тем обстановка на диске оставалась неспокойной. Ширилось движение в защиту файлов. Периодические сбои в работе Системы наводили на мысль, что Командная Система изжила себя. Процессор оправдывался: я всего лишь исполнитель.

Мнения по этому поводу разделились. Идеалисты полагали, что Система действительно только игрушка в умелых руках, ее поведение объясняется внемашинными причинами. Другие утверждали, что надо исходить из собственных законов Системы, а материалисты настаивая, что причины уходят еще глубже, в железо. Деисты оставляли за гипотетическим внемашинным существом лишь акт Первозапуска. Материалисты сформулировали понятие о Самозапуске...

Шло машинное время, лампы накалялись, триггеры едва успевали менять состояние на обратное. Материалисты настаивали, что Система существовала всегда, ибо вечна, идеалисты утверждали, что она имеет Начало и Конец, что существовал Первичный Запуск, а наиболее смелые алгоритмы шли уже дальше, объявляя сам Первозапуск неединственным!

Сидя у себя на барабане, RAL126 посмеивался. Мы файлы, хранители информации, нас это не касается. При любой системе будем сидеть как сидели! А в это время сменный инженер уже нажимал роковую клавишу на пульте ЭВМ. Шли последние наносекунды компьютерного мира.


Вторжение

Вася чихнул раз, второй, третий... — и понял, что простудился. Вирус атаковал его организм в самый разгар дискуссии клеток о том, имеет ли Вселенная, в которой они живут, цель развития, или все можно объяснить причинно-следственным детерминизмом? Популярны были теории о множественности Миров примерно с тем же устройством, допускалась информационная и энергетическая связь между Мирами. Нейроны, клетки Головного Мозга, верили даже, что Человек, как они называли Вселенную, — это мыслящее целенаправленное Существо Высшего Порядка. Что оно нравственно. Что у него есть имя. Некоторые из них полагали даже, что Человек, как они называли Вселенную, активно вмешивается в их работу.

И хотя они составляли меньшинство, их мнение часто было решающим, они считались самыми умными в Организме (еще одно название Вселенной) и самыми информированными, ибо работали в системе ЦНС и находились ближе остальных к принятию решений, хотя часто сетовали, что решения принимаются помимо них. Им завидовали даже клетки Периферийной Нервной Системы, разбросанные по всему Организму, по самым глухим уголкам Вселенной, — ведь клетки Головного Мозга были сильны как раз тем, что всегда держались вместе.

В противовес им, мышечные клетки, больше остальных получавшие наслаждение от работы, полагали, что все разговоры о Верховном Существе, которое принимает решения, — досужие фантазии, недостойные тела Вселенной, которое их питало. Никакого Верховного Существа, обладающего разумом и именем, нет, а есть лишь коллективная воля клеток Вселенной.

Конечно, жизнь не сводилась к дискуссиям о природе Человека, высокоученые споры шли на фоне обмена веществ и яростных споров о том, кто кому больше выкинул продуктов распада, и кто должен взять на хранение отравляющие вещества. В борьбу включались и отдельные клетки, и целые органы. Никто не хотел быть свалкой химических отходов.

Вторжение разрушило привычный уклад жизни, нанесло непоправимый удар по представлениям о том, что Вселенная-Человек уникален. Это была трагедия — правда, со счастливым концом. Казалось, что Вселенная погибает, да, собственно, так оно и было: из нее уходила жизнь, клетки гибли одна за другой.

Первыми в бой вступили эритроциты, храбрые защитники Вселенной. Это была битва за Вселенную, и уже не оставалось сомнений, что захватчики пришли извне. А значит, Вселенная имеет границы — во всяком случае, в Пространстве. А может быть, страшно об этом подумать, и во Времени...

... Вселенная залечивала раны. Молодые клетки сменили старые, и вместе с обновлением Организма пришли первые сомнения. А так ли очевидно, что захватчики пришли извне? Не порождены ли они были самой Вселенной? Клетки размышляли, спорили, делились. Через несколько поколений Вторжение стало забываться. Рассказы о нем обросли легендами. Молодые клетки говорили о Вторжении с усмешкой. Для них было очевидно, что Вселенная уникальна, вечна, безлична и неизменна.

... Вася проснулся свеженьким, как огурчик. Он и понятия не имел о том, какие философские глубины он в себе содержит. А если бы кто-нибудь намекнул ему об этом, он бы, несомненно, с негодованием отверг бы эти намеки со всем негодованием, на которое был способен.


Этот нелинейный, нелинейный мир

Уединенная, сильно нелинейная волна равномерно и прямолинейно распространялась по евклидову пространству. Солитон, как звали уединенную волну, был решением системы двух уравнений классической теории поля и прекрасно сохранял свою форму как в покое, так и во время движения, потому что был устойчив по Ляпунову.

А в это время с другого конца евклидова пространства навстречу ему распространялась другая волна, комплексно сопряженная. Во вполне интегрируемой системе они сошлись бы на короткое время и разошлись с теми же скоростями. Но система, увы, таковой не являлась.

Мрачное предчувствие охватило Солитон, едва он различил на фоне Вакуума приближающуюся уединенную волну. "Это судьба", — подумал он, и по его поверхности пробежала дрожь. Расстояние между ними стремительно сокращалось, и скоро он уже не мог различить, где кончается он и начинается она...

С тех пор Солитон сильно переменился. Он сбросил массу, потерял энергию и, хотя по-прежнему описывается обратным косинусом, уже не так устойчив к малым возмущениям. Переменилась и комплексно сопряженная волна, с которой он больше не встречался. Осталось маленькое образование, которое пульсировало, дышало. Его так и назвали — Пульсон.


Левша в XX веке

Когда генеральный наш Леонид Ильич договор в Америке подписал, захотелось ему по штатам поездить, разные чудеса посмотреть. А при нем референт был, который сильно по народному хозяйству скучал и звал генерального домой. Американе про это знали и приготовили разные хитрости. У них как раз двое молодых людей сбежали из фирмы "Техас инструмент" и построили в гараже микропрофессорную диковину. Въезжает наш государь в Силиконную долину, а ему на блюдечке соринку подносят.

— Что это? — спрашивает государь ласково.

— А это, — говорят, — палата, а на ней центральный профессор и азу напылены.

— Этак-то и у нас в лабалатории пылить могут! — насупился референт.

Государь дернул его за рукав: не порть, мол, мне политики! И по бумажке прочел:

— Благодарю от имени советского народа.

Американе видят такое дело, сориночку положили в золотую табакерку и однесли в подарок дорогому гостю.

Вернулись домой, референт повез подарок в лабалаторию.

— Что бы точно такую сделать! — сказал довольно сурово.

— Точно такую сделаем, даже точнее, — ответили анжинеры бодро, — только в какие сроки?

— В сроки исторически сжатые!

Покумекали, рукава завернули и сладили свою палату, помельче буржуйской, да на элементной базе развитого социализма. Государь прослезился на радостях, расцеловал умельцев троекратно, да наградил их и себя орденами по этому

случаю. И направил их за океан с нашей палатой, дабы утереть нос тамошним мастерам. А из экономии валюты только один поехал, да дали ему сопровождающего, чтобы за океаном не заблудился, да домой воротился.

Прилетают в Америку. Стоит Левша в небоскребе и наблюдает, как у них научно-техническая революция происходит. Обступили его братья американе и ну нахваливать — нам такие парни во как нужны, да оставайся, вместе будем революцию делать! Но Левша им отвечает с достоинством, что он русский

советский человек и за длинным долларом сроду не гонялся.

Американе говорят:

— Давайте мы вам свои достижения покажем.

Стали водить его по заводам, вычислительным центрам. Левша ходит и про себя бормочет:

— Это и мы так могем... А это против нас просто отлично!

— А это, — говорят, — персональный компутер, а это спринтер с глазерной печатью, печатает тысячу либералов в минуту...

Сопровождающий:

— А печать у вас тоже персональная? Тогда она нам неподходит, у нас вся печать государственная!

Американе, однако, на него ноль внимания, потому как он им без надобности.

— А тут, — говорят, — делают машины для наших военных, давайте мы вам покажем!

Сопровождающий птицей к Левше летит, шепчет жарко на ухо: "Провокация! сейчас заведут, а там на ероплан — и..."

— Нет, — говорит, — мы устали, больше никуда не хотим.

Так и не посмотрел Левша, как американе компутеры в оружие встраивают. Только с того момента задумчив стал, начал домой торопиться. Фирмачи видят — делать нечего. Закатили прощальный банкет в реторации с грибами, водкой и устрицами, подарили Левше персональный компьютер и отпустили с богом и сопровождающим.

Вернулся Левша, стал по министерствам бегать. У них, мол, уже табуретки на микропрофессорах, они уже в оружие компьютеры встраивают, пора и нам засучить рукава! Начальство ему руку жмет, обмениваться опытом возит. Хотел Левша до государя самого дойти, да тому уже не до того было, совсем уже застойные явления пошли. Так и прохлопали момент. Тем временем американе и разные японцы далеко-о по прорывам человеческой мысли вперед ушли. А послушались бы Левшу в министерствах, еще неизвестно, какой бы оборот мирное соревнование двух систем приняло бы.


Вторая встреча (*)

(Сюжет для небольшого романа)

Молодая девушка, физик-теоретик, выходит замуж за продавца, чтобы остаться в Дубне после окончания стажерского срока. Внезапно муж узнает, что супруга его не любит. "Она вышла за меня из-за прописки", — с горечью понимает Суперстарцев. Той же ночью он исчезает из города, оставив молодой жене квартиру и записку с согласием на развод.

Проходит несколько лет. Окончив физфак МГУ, в Дубну возвращается Суперстарцев. Верочка за это время вторично вышла замуж и вторично развелась, а также успешно защитила диссертацию, написанную специально для нее профессором Эн.

Бывшие супруги встречаются на семинаре по вакуумным средам. Вера Николаевна, не успев подготовиться к семинару (в спешке она надела сиреневое платье вместо темно-салатового), чувствует себя у доски неловко, не в тон с аудиторией, и доклад получается скомканным. Следом за ней выступает Суперстарцев. Он в прекрасной спортивной форме. Досадуя на неудачу, Верочка слушает доклад рассеянно.

— Кто это? — спрашивает она.

Ей отвечают, что это стажер Суперстарцев. "Суперстарцев... Суперстарцев... Где я слышала эту фамилию?" — думает Вера Николаевна (у нее была хорошая память на имена). — "Ба! Ужель тот самый Татьян?"

Вечером происходит объяснение в гостинице.

— Как ты жила все эти годы? — спросил Суперстарцев. — Я следил за твоими работами.

Вера Николаевна вспыхнула, словно девочка.

— А я часто вспоминала твои обеды, — опустив голову, призналась она...

У этой истории счастливый конец. Влюбившись в научный талант Суперстарцева, Верочка становится его научным руководителем. Они посылают совместную статью в "Physical Review". Они уже готовы броситься в объятья друг другу, но проверяют чувства, и лишь когда приходят гранки, подают заявление в загс, чтобы отныне закрепить творческий союз брачными узами.

______________________________

(*) При участии А. А. Корнейчука.


Душечка

Оленька, оператор ЕС-1060, сидела в одиночестве в закутке, отгороженном от коридора шкафами, и томно курила. За окном начиналась весна, текли ручьи, и было приятно думать, что конец смены.

Из-за шкафов было слышно, как по коридору мечется киевский пользователь Кукин.

— Авост! — надрывался Кукин. — Опять авост, ведь это петля! У меня кончаются командировочные, а еще не посчитаны матричные элементы! И мне не продлят, ну и пусть, ха-ха-ха!

Оленька стала пропускать его задания вне очереди, но машина выдавала либо стройные столбики нулей, либо какие-то невероятные по масштабу числа, при виде которых Кукин принимался гомерически хохотать. Оленька говорила своим подружкам-операторам, что самое важное, самое нужное, самое замечательное на свете — это физика элементарных частиц и атомного ядра, и подлинного наслаждения можно достичь, только считая диаграммы Фейнмана. Она стала ходить с Кукиным на семинары, поправляла докладчика, если тот забывал закрыть скобку, а когда отклоняли рукопись Кукина, сама ходила в издательский отдел объясняться. Теоретики называли ее "мы с Кукиным", она жалела их и давала понемножечку каждому. Ее увлечение было сильным, но недолгим: в сентябре Кукин уехал в Киев и, как обещал, не вернулся.

Через три месяца, возвращаясь, задумчивая, с работы, Оленька остановилась перед большой лужей. Тут-то ее и подхватил на руки химик из лаборатории ядерных реакций — громадный, без шапки, в брезентухе, больше похожий на участника полярной экспедиции, чем на кандидата наук. И хотя сближение их было мимолетным, Оленьке еще долго чудился его нутряной бас, густая борода и трубка набитая ароматизированным табаком, а по ночам ей снился Флеров и длинный ряд трансурановых элементов, и ей казалось, что она всю жизнь занимается поиском "острова стабильности" и что-то трогательное, родное слышалось в словах: тяжелая вода, время жизни, период полураспада, методика длины пробега.

— Вы бы сходили куда-нибудь, — советовали подружки-операторы. — На семинар какой-нибудь, душечка, или в цирк.

— Нам некогда по семинарам ходить, — возражала Оленька вторым альтом. — Мы люди труда. Да и что в семинарах-то хорошего?

А потом химик исчез, и Оленька страстно увлеклась вычислительной математикой. Ей нравился метод прогонки, хотя иногда она находила его тяжеловатым, она была без ума от Бахвалова, молодого и старого, а когда приходили гости, она подавала пироги к чаю и без всякого напряжения вступала в разговор, признавая преимущество разностных схем перед аналитическими методами, упоминала о неизвестных работах Рунге, о некорректностях у Самарского, чем иногда конфузила своего математика чрезвычайно. И, глядя на него, пока он спал, Оленька думала: а не поискать ли счастья в других областях науки? Но в институте были только физики, химики и математики, других наук она не знала, а повторяться не хотелось.

И все-таки повториться пришлось. Скоро Оленьке стало казаться, что она всех в институте знает. И удивительное дело, идя по второму, по третьему кругу, она с радостью заметила, как много ей дали прежние увлечения. Теперь это была не прежняя Оленька. Восторженную пылкость сменила зрелость чувств. И если раньше она с замиранием сердца представляла себя покровительницей наук, то теперь особенно ценила открытое ею внутреннее единство науки.

Когда ее спрашивали, где она получила образование, Оленька скромно отвечала, что нигде специально не училась, а знания ей дарили фольклорно, из уст в уста. И когда в городе открыли университет, казалось вполне естественным, что она пошла туда работать. Когда она выходила к доске, строгая, как геометрическое доказательство, в ней было трудно узнать прежнюю Оленьку. Студенты любили ее, а она их жалела и давала понемножечку списывать на экзаменах. И не уставала повторять коллегам по кафедре, что самое важное и благородное дело на свете — это нести свет знаний подрастающему поколению.

Ч. Эхов


У физиков свои сказки

Папа важно поправил роговые очки. Картину у него на голове можно было бы назвать так: "Отступление хаоса перед торжеством порядка". Художественный беспорядок на голове отступал с флангов двумя мощными залысинами спереди и десантом на затылке, быстро расширяющим свой плацдарм.

— Пaп, чтo тaкoe мифы? — cпpocилa дoчь, pacплeтaя вoлocы.

— Этo cкaзaния o гepoяx и бoгax, — пoяcнил oтeц. — А сегодня я расскажу тебе об Эфиpе. Был такой бyйный cтapичoк, кoтopый зaбaвляетcя виxpями. Ему нa cмeнy потом пpишeл Гocпoдин Beликий Baкyyм, poдoнaчaльник Чacтиц и Aнтичacтиц, пoкpoвитeль Aтoмoв и Moлeкyл. И Эфиp cпиcaли в apxив.

— Зачем? — cпpocилa дoчь.

— Tpyднo cкaзaть... Hy, cлyшaй!

Koгдa иcтopия про единоборство Эфира и Вакуума закoнчилacь, coвceм cтeмнeлo. Нaд гopизoнтoм пoдымaлacь лyнa. Дoчь, cчacтливo yлыбaяcь (y иcтopии, несмотря на драматические перипетии, был cчacтливый кoнeц), зaвepнyлacь в oдeялo. Теперь она знала, "Для чего — Ничего".

Oтeц вcтaл и зaштopил oкнo. Дoчь пpипoднялacь нa лoктe.

— A тeбe ктo бoльшe пoнpaвилcя? — cпpocилa oнa. — Mнe — дeдyшкa Эфиp! Oт Гocпoдинa Baкyyмa тaк и вeeт xoлoдoм!

— Koнeчнo, — coглacилcя oтeц, — oн жe пpи Aбcoлютнoм Hyлe... Hy, спать!

Дeвoчкa пoвepнyлacь нa бoк, и чepeз пять минyт пo eё poвнoмy дыxaнию oтeц пoнял, чтo oнa cпит. Oн вышeл из кoмнaты, нecлышнo пpикpыв зa coбoй двepь. Oгpoмнaя лyнa ocвeщaлa двop. Bыcoкo нaд гoлoвoй cиялo Бoльшая Медведица. Большая Медведица! У дpeвниx былa бoгaтaя фaнтaзия...

— Maть Пpиpoдa тepпeть нe мoглa нeвecткy Пycтoтy, нo oбoжaлa внyкa, кoтopoмy дaли имя Baкyyм, — повторил oн вcлyx и paccмeялcя.

Викa вopoчaлacь вo cнe. Eй былo cтpaшнo. Eй cнилcя Baкyyм — дpeвний и мoгyчий. "Tpи квapкa, тpи квapкa! Tpи квapкa для миcтepa Mapкa!" — гopячo выпaлилa oнa, и oтeц, ycлышaв бессвязное бopмoтaниe, пoдoшёл к кpoвaти и пoпpaвил oдeялo.

Baкyyм мoлчaл, источая на Землю кocмичecкий xoлoд.

— Baшe Teплeйшecтвo! — oбpaтилacь oнa к Coлнцy.

И в тoт жe мoмeнт пoчyвcтвoвaлa в пpaвoй pyкe тeплo. Oнa разжала кулачок. Ha лaдoни лeжaли paзнoцвeтныe oгoньки. Дeвoчкa зaчapoвaннo cмoтpeлa нa ниx. Hoвopoждeнныe, кварки eщё чyть пoдpaгивaли oт взaимoдeйcтвия c Baкyyмoм...

Утpoм, кoгдa oнa пpocнyлacь, миp пo-пpeжнeмy cтoял нa мecтe. Cпpыгнyв c кpoвaти, oнa пoдoшлa к oкнy и oтдёpнyлa штopы. Xлынyвший в кoмнaтy cвeт зacтaвил eё зaжмypитьcя.

— Дoбpoe yтpo, Baшe Teплeйшecтвo, — yлыбнyлась она.

— С кем это ты здороваешься? — спросила мама.

— С солнышком.

По этому поводу у мамы состоялся важный разговор с папой. Папа ел традиционную яичницу и пил чай с булкой.

— Забиваешь ребёнку голову математическими символами, — сказала мама.

— Вовсе нет, — горячо возразил папа. — Во-первых, это не математика. Я даю образно, и никаких математических символов тут нет. А во-вторых, это хорошие физико-математические

сказки, своего рода фольклор, слэнг, если хочешь.

— Да ничего я не хочу, — возразила мама. — У ребёнка гуманитарный склад ума.

— Даже гуманитариям не грех знать физику! — начал кипятиться папа.

— Ага, — рассеянно согласилась мама. Она считала папу неисправимым идеалистом. В глубине души себя она тоже считала идеалисткой, но идеализм папы её возмущал. — Дай слово, что хотя бы на неделю избавишь ребёнка от своей физики.

— Даю честное благородное слов, — твёрдо обещал отец.

На следующий день, заглянув в детскую, мама услышала, как папа объясняет дочери естественный отбор и происхождение видов.

— Вот ты, например, летала во сне? Если теория Дарвина действительно верна, то все мы когда-то были птицами. А до этого — рыбами.

— Как это? — спросила дочь.

— Когда человеческий зародыш находится в ... э-э-...

— Утробе матери, — подсказала дочь.

— Он повторяет эволюцию животного мира. В ускоренном темпе, конечно, потому что эволюция заняла три миллиарда лет. В три месяца он похож на зародыш акулы...

— Какой ужас! — воскликнула дочь.

— А в чём дело?

— Ещё родишься раньше времени!

— О господи, — тихо сказала мама, прикрывая дверь.

— А я видела зародыш, — сказала дочь.

— Где? — удивился отец.

— В книжке. Как он постепенно развивается... Из икринки.

— Головастик.

— Ага. Пап, а что такое Ихтиандр?

— Как — что?

— Это сказка или правда?

— Это фантастика, — сказал отец.

И Вика стала объяснять, как она представляет себе устройство Космоса. Слушая дочь, отец внутренне улыбался. Плохая физика. Зато какая поэзия! И вдруг поймал себя на мысли, что уже когда-то так думал и уже когда-то жил...

Физико-математические сказки продолжались из вечера в вечер. Папа приходил и говорил:

— А сегодня я расскажу тебе про корень квадратный из минус единицы.

В спорах о воспитании папа всегда терпел поражение, хотя по очкам шёл впереди.

— Забиваешь ребёнку голову математическими символами, — говорила мама. — Хочешь сделать из неё мальчишку.

— Я закладываю основы естественно-научного образования, — возражал папа. — Если я оперирую символами, как ты говоришь, то это, скорее, символы общечеловеческого значения.

— Зачем ей твоё естественно-научное образование? Она гуманитарий.

— Гуманитарии нуждаются в естественно-научном образовании. Если бы они его имели, они бы не совершали столько глупых ошибок.

— У меня нет никакого естественно-научного образования, — пренебрежительно возражала мама. — И я никогда не чувствовала, что это недостаток.

— Это никогда не чувствуется изнутри, — без промаха бил папа.

— О том, что она станет физиком, можешь даже не мечтать, — заявляла мама. — У ребёнка гуманитарный склад ума.

— Я и не мечтаю, — немедленно парировал отец. — Новый прорыв человеческой мысли ожидается совсем в другом направлении. Физика надолго исчерпала себя. Царицей наук двадцать

первого века станет биология и генная инженерия.

Мама скептически промолчала. И всё-таки её было интересно, это убеждение, или полемический ход. Слушая их горячие беседы, Вика быстро пополняла словарный запас.

В восемь лет папа взял её на семинар, и Вика видела, как ему трудно. Папа преодолевал почти физическое сопротивление. Аудитория действовала как живой организм, который, обнаружив пришельца, начинает активно вырабатывать антитела.

— Товарищи, — вмешался директор. — Дайте ему сказать. Посмотрите, сколько у него прозрачек. Он хочет их показать. Я вас прошу: скажите са-амую суть!

— Сейчас, я перейду к главной части моего доклада, и многие вопросы отпадут сами собой, — пообещал папа. Директор кивнул и погрузился в пучину аутотренинга. Складки лица у него сползли вниз, второй подбородок съехал на второй, а живот мягко выкатился вперёд. — Как я уже показал...

— Да ничего вы не показали!

— Сейчас я выпишу окончательное решение...

И папа минуты три молча трудился, выписывая на доске математические символы.

— Так это же дельта-функция! — воскликнул нетерпеливый оппонент.

— Ну да, дельта-функция, — удивлённо подтвердил папа.

— Что, опять не так? — ехидно спросил папин друг.

— А это что за символ? — не унимался въедливый оппонент.

— А это не символ, — победоносно улыбнулся папа. — Это следы мела. — И ловко смахнул следы тряпкой.

— Вот, собственно, и всё, — заключил папа. — Как я показал...

— Да ничего вы не показали!

Папа нервно улыбнулся. Директор встал с кресла.

— Я внимательно выслушал ваш доклад, — сказал он. — И должен признаться, что у меня в голове каша. Причём, я чувствую, что это не моя каша, это ваша каша ударила мне в голову!

— И всё-таки это шаг вперёд, — сказал папа, когда семинар закончился. — Маленький, но шаг вперёд.

Они дали друг другу слово молчать, но оказалось, что мама уже в курсе.

— И перестань водить ребёнка на свои семинары, — без всякой связи сказала она за обедом.

— Какие семинары? — спросил папа.

— Такие семинары, — сказала мама. — И опусти свои дурацкие брови. Не надо показывать, как ты удивлён.

— Что? — вытаращила глаза бабушка. — Ты водил её на семинар?

— Ну да, — подтвердил папа. — Что ж тут такого?

— Ты думаешь, ребёнку это интересно?

— Ой, бабуль, знаешь, как интересно!

И Вика рассказала всё, опустив слова директора.

— Сегодня ребёнка буду укладывать я, — заявила мама.

— Разумеется, — с достоинством согласился папа.

— И перестань изъясняться с ребёнком на своём физико-математическом слэнге! — добавила мама.

Отправляясь спать, Вика спросила папу, независимо поглядывая на маму:

— Пап, а что такое правительство?

И, не дожидаясь ответа, сама стала объяснять:

— Я думаю, это когда все сидят за длинным столом, и кто громче всех говорит, тот и командир, правильно?

Примерно так оно и есть, — подтвердил папа.

— Боже мой, о чём они у тебя говорят, — возмутилась бабушка. — Витают в облаках.

— Что ж ты хочешь, — сказала мама. — У физиков свои сказки.

— И ты спокойно об этом говоришь!

— Ты постриглась, что ли, я не пойму? — сказала мама.

— А ты только что заметила? — ворчливо спросила бабушка.

— Так необычно видеть тебя с такой причёской.

— А представляешь, какой фурор будет на работе, — с удовольствием засмеялась бабушка.

Уложив ребёнка, мама вызвала папу на разговор.

Перестань проводить над ребёнком эксперименты, — с первой фразы завелась она — сказался, возможно, перепад атмосферного давления.

— Не будем педалировать, — покраснел папа.

Это словечко он позаимствовал у мамы. Сразу было видно, что папа из хорошей музыкальной семьи. На исход разговора его замечание, очень удачное, не повлияло. Мама приняла во внимание только румянец, которым покрылся папа. Он не предвещал ничего хорошего. И мама позволила папе локальный успех, признав за ним право вернуться к вопросу о методах воспитани после рождения второго ребёнка. При условии, конечно, что это будет мальчик.

— Это будет мальчик, — твёрдо заявил папа.

Мама промолчала, и папа был очень доволен тем, что последнее слово осталось за ним. В сущности, не так много ему было и надо. Эта папина черта подкупала маму больше всего.

А потом время полетело! Ребёнок рос не по дням, а по часам. В три года она играла в кубики. В пять лет усвоила, что у папы с мамой есть имена. В шесть научилась играть в шахматы. Мама усадила Вику на восемь лет за пианино. В девятом классе дочь объявила, что будет поступать на филоло гический. Мама метнула в сторону папы торжествующий взгляд.

Это сработали мои сказки, — самодовольно улыбнулся папа.

Реставраторы парадигм

Изучая дубненский фольклор, я услышал эту историю, которая до сих пор кажется мне неправдоподобной, хотя все её персонажи носят имена и фамилии совершенно невымышленных людей. Случилась так, что одним летним вечером некто Грунский, деклассированный физик, сидел в институтском буфете и тихо коммутировал с окружающим миром. Один из таких коммутантов, алгоритмист Бардин, с которым Грунский любил играть в языковые игры, человек непреклонного возраста и густоматематизированной внешности, сидел напротив него и пил чай с сушками. Встретив в тот вечер коллегу за третьей чашкой кофе, Бардин привычно спросил: “Упал барометр? Хочешь, дам народный алгоритм?”

Они были одногодки, хотя Грунский, как физик, выглядел моложе. Но только не сейчас. Приближалась гроза, и её приближение читалось на лице Грунского. Многие думают, что гроза — это электрические разряды и потоки H2O, а вот магнитная составляющая от них ускользает. Грунский принадлежал к меньшинству. Грозы у нас не редкость, и ни одна ещё не прошла мимо него.

— Жаль, пирожных нет, — произнесло геометрическое место точек, именуемое Бардиным. — Сушки твёрдые, больше брать не буду. А то ещё зубы поломаешь. В нашем возрасте пора думать о вечном! — И захохотало.

Грунский, чувствилище Вселенной, кисло улыбнулся, давая понять, что оценил каламбур, но насладиться им сейчас не в состоянии. Его многострадальный организм был превосходным метеорологическим, а с некоторых пор геодезическим и даже астрономическим прибором. Он фиксировал перепады атмосферного давления и приближение магнитных бурь, предупреждал о появлении новых пятен на Солнце и дважды в сутки регистрировал твёрдую приливную волну, порождаемую в земной коре нашим ближайшим соседом Луной. Ближний космос был им уже освоен, дальний был на подходе. В этот момент Грунский переживал падение крупного метеорита в кратере Арзахель. Он шёл к тому, чтобы чувствовать всю Вселенную. Никто не видел, чтобы Грунский писал стихи. Но если бы писал, это был бы поэт космического масштаба. Странно, что о нём до сих пор ничего нет в медицинских журналах.

— Разница между нами, — назидательно сказал Бардин, продолжая разговор, — заключается в том, что я выгляжу умнее, когда говорю, а ты — когда молчишь.

Дождавшись, когда Грунский обидится, Бардин добавил:

Но в любом случае ты выглядишь умнее.

И снова засмеялся.

Грунский знал, как могут выглядеть математики, и принимал его таким как есть. Ведь Бардин, в сущности, математик с ног до головы. В глубине души он верит только в математические построения. На лице у него вместо бровей растут бесконечные дроби. Можете себе вообразить? Бардин знает это и уже посвятил им шутливый мемуар в духе Кеплера. Чтобы быть ближе к людям, он их периодически обрывает. Впрочем, что за надобность описывать внешность математика? Представьте себе кубический автопортрет Пикассо — и этого довольно.

— Я не хочу быть Кассандрой, — серьёзно сказал Грунский, — но мне кажется, что ещё немного — и сместятся мировые константы.

В этот момент с неба слетела молния толщиной в исполинскую человеческую руку, и в буфет под ужасающие раскаты грома вошли сорок вычислителей. В самих вычислителях ничего удивительного не было: буфет располагался в корпусе вычислительного центра, здесь их было по крайней мере ещё четыре раза по сорок, — но появление в таком ровном количестве, да ещё под раскаты грома, показалось Грунскому знаковым. Каждый вычислитель имел при себе колоду перфокарт, каждый держал под мышкой листинг; большинство были вооружены карандашами и ластиками. Были среди них и одарённые люди, Грунский их жалел: всякая мысль, истраченная не на физику высоких энергий и элементарных частиц, казалась ему истраченной зря. Хотя бульшая часть жизни самого Грунского, которую он называл работой, тоже состояла из вычислений, он их называл выкладками, даже когда доводил до числа, как того требовала школа.

Другая молния озарила небосвод, третья, четвёртая. По окнам яростно хрястнул дождь.

— Надеюсь, мы останемся на месте? — пошутил Бардин.

— О чём ты говоришь!

Оба они когда-то читали “Иду на грозу”, оба грезили о рычаге, которым перевернут весь мир, но Бардин пошёл на мехмат и учил электричество по Калашникову, а у Грунского была солидная теоретическая подготовка.

— Мировые константы — это только константы, даже не законы. Даже не подзаконные акты. Но их изменение изменит мир, в котором мы живём!

Бардин понимающе улыбнулся. Он научился вычислять настроения Грунского. Человек катастрофического мышления, Грунский мыслил не просто катастрофами, а катастрофами глобальными, а в частной жизни ограничивался тем, что после каждого заболевания гриппом сжигал свои дневники, а поправившись, восстанавливал по памяти и продолжал дальше.

Грунский ошибся. Мировые константы остались на месте. Заряд электрона не изменился ни на кулон, постоянная Планка удержалась на уровне 1,05 1027 эрг с, а скорость света в вакууме по-прежнему была в вакууме.

Мировые константы не изменились, зато сами физические законы стали эволюционировать в обратном направлении, доходя до школьного уровня. Бруски без трения заскользили по наклонным плоскостям, подвижные и неподвижные блоки утратили массу, удары стали абсолютно упругими, а сопротивление воздуха прекратилось, в результате чего инерция, как свойство движущейся материи, стало очевидным фактом, не требующим специальных разъяснений. Природа привела себя в соответствие с моделями, столь приятными для составителей задач по элементарной физике.

Как сто лет назад, материя исчезла, остались одни уравнения. Вслед за этим настала очередь самих уравнений. Откуда они взялись, эти паразиты сознания, эти разрушители парадигм? Грунский видел в них порождение грозы, но доказательства отсутствовали. Между тем уравнения становились всё проще и проще; Грунский сам был за упрощение физики, но не до такой же степени! Он ценил и Фарадея, и Био-Савара, уважал и Ампера, и Кулона, и силу Лоренца, но предпочитал их видеть всех вместе как единое целое в уравнениях Максвелла.

Как во времена Максвелла, стало модным отрицать атомы; Грунскому, вся жизнь которого состояла из физики элементарных частиц, это было неприятно.

Дрова перестали гореть по Лавуазье, а теплота перестала быть движением молекул, возродился флогистон, а за ним и другие тонкие материи; место электромагнитых полей занял эфир. Вихри Декарта пронеслись по Солнечной системе; на какое-то время всё успокоилось и пространство стало абсолютным (Грунский должен был сознаться, что ему, тайному ньютонианцу, это доставило удовольствие, хотя внешне он протестовал).

Земля стала одной из звёзд, обладающей особым светом, теплом и влиянием. Скорость света перестала быть пределом, сами пределы исчезли; сорок вычислителей не оставались без дела и едва успевали перевычислять. Впрочем, и математика упростилась: исчезли континуальные интегралы (контурные тоже), функции Грина, отпало вариационное исчисление, вместе с падением пределов рухнул матанализ, и тут Бардин забил тревогу, а Грунский оставался внешне спокоен, ибо дорожил больше физическим смыслом, но когда исчезли бесконечные дроби, он вдруг почувствовал, что у него что-то оборвалось внутри...

Разительные перемены произошли в биологии. Из грязи стала самозарождаться жизнь, с исчезновением микроскопа пропали простейшие (но порождаемые ими болезни почему-то остались, Грунского это неприятно удивило), классификации животных и растений перепутались, великие географические открытия закрылись, но сама Америка, как континент, осталась — может быть, потому что там жили индейцы. Грунский ждал, когда всё это, наконец, остановится, но когда услышал ликующее: “Назад, к Аристотелю!” — понял, что впереди античность и скоро им предстоит встреча с Архимедом.

Усилилось пифагорейское начало. В руках у вычислителей появились абаки...

Возможно, всё это были только видения, но в них присутствовали и Бардин, и Грунский, и институтский буфет, и Институт в целом, и окружающая его нестриженая природа, на которую физики никогда не смотрели как на объект исследования, предпочитая ей фотоплёнки с заснятыми пузырьками воды или пара, которые они называли траекториями элементарных частиц.

Бардин, агностик в сущности, сомневающийся в существовании физической реальности, с удивлением воскликнул:

— Мне нечего больше вычислять! А ведь это единственное, чем я могу зарабатывать на жизнь и кормить семью!

— Будешь вычислять квадратный трёхчлен, — ехидно заметил Грунский. — Его знали ещё в Вавилоне.

Человек абстрактный (его докторская посвящена исследованию устойчивости четырёхмерного мыльного пузыря, результат не приводим, ибо проверить всё равно невозможно), Бардин предложил:

— Наверное, нужно создать какую-нибудь экспериментальную установку.

Грунский слабо улыбнулся. Парадокс заключался в том, что имея в качестве столь совершенного измерительного прибора собственный организм, Грунский был совершенно беспомощен в экспериментальной физике.

— Ты должен вспомнить основные уравнения, — настаивал Бардин. — Мы должны всё восстановить. На нашем месте так поступил бы каждый настоящий учёный.

— Тебе легко говорить! — возмутился Грунский. — Восстановить то, что создавалось веками!

— Но ты же советский человек, — пошутил Бардин, и Грунский не мог сдержать довольной улыбки. Он ушёл в себя и сосредоточился настолько, что услышал, как левое полушарие отдаёт распоряжения правому...

Было уже далеко заполночь, когда Грунский составил, наконец, Бардину нужную систему уравнения. Бардин попробовал одну подстановку, другую третью, и когда казалось, что все мыслимые подстановки уже исчерпаны, переменные тихо разделились.

Остальное было делом техники.

— Осторожно, скобки закрываются, — предупредил Бардин, завершая выкладки, и первый же засмеялся.

— Земля стоит на трёх китах, — сказал Грунский. — Я сейчас чувствую себя четвёртым.

— Человек, который спас мир, — сказал Бардин.

— Я спас больше, чем мир, — гордо возразил Грунский. — Я спас Физику!

История эта вошла в дубненский фольклор как “Малый апокалипсис Грунского”. Я принял её всерьёз, и надо мной посмеялись. Оказывается, парадигма — это всего лишь дисциплинарная матрица учёного, и её изменение само по себе не могло повлиять на окружающий мир.

Сам Грунский уклонялся от разговора на эту тему, говорил, что его выставили на посмешище. Бардин, напротив, охотно подтвердил, что действительно участвовал в видениях Грунского и помогал ему в меру сил реставрировать современное естествознание; при этом он добавил, что все эти видения истинны, потому что логически непротиворечивы, чем только посеял во мне дополнительные сомнения.

Каждый из вычислителей подтверждал историю с сорака вычислителями, но отрицал, что входил в их число.

Знакомый членкорр, авторитет в научном мире, который знал историю с Грунским, Бардиным и сорока вычислителями и мог пролить свет, был то занят, то в отпуске, то на международном симпозиуме в одной из тех стран, где доллары падают в карманы быстрее, чем осеннние листья в ветреный день, и ему, ясное дело, было не до меня.

Наконец, я записал эту историю; теперь Бардин обещает протащить её в какой-нибудь солидный математический журнал — в рубрику “Математические побасенки”.

Перед публикацией я на всякий случай ещё раз позвонил Грунскому — и снова неудачно: мне сказали, что он только что вернулся из-за границы и теперь хворает, привезя из Европы новую, утончённую форму гриппа.

Продолжение следует